Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Здравствуй, Нил. Вот видишь, живой я вернулся.
– Хорошо, что живой. Ты и на Озеро жизнь вернул.
– С потерей вот. Рука моя в Днепре осталась.
– С пустым рукавом – не с пустой душой. Проживёшь… Медаль-то заслужил? Учло ль начальство твою кровь?
– Учло. Вот она, моя награда.
Степан вытащил из бокового кармана носовой платок, завязанный узелком, развязал его и положил на лавку перед Нилом медаль «За боевые заслуги».
– Вот моя вторая рука, Нил.
– Нет, Степан, это твоя совесть. Сбереги. Наступит такое время, когда медали будут швырять под ноги. А ты сохрани. Сыну отдашь.
– Так у меня ж, Нил, дочь.
– Будет у тебя сын. Родишь и сына.
Нил снова поднял глаза к лампадке и иконам. Видно было, что он что-то обдумывал. И Степан не решился нарушить его молчания. Терпеливо ждал.
– Тебе там стол собрали, – наконец заговорил монах. – Ждут. А тебя, видать, за мной прислали?
Степан молча кивнул.
– Спасибо, Степанушка. Спасибо, родной. Видишь, занемог я. Не дойду. Батюшке Ивану Степановичу передай, чтобы через два дня пришёл. Раньше не надо. Всем кланяйся от меня. А теперь ступай. Там тебя ждут не дождутся. А я прилягу отдохнуть. Устал. Уморился. Уморился я, Степанушка. Жизнь всё же долгая была…
Через два дня, как и наказывал Нил, Степан с отцом пришли на Монахов мыс.
Монах Нил лежал в гробу на лавке у окна в белой длинной, как ряса, рубахе. Руки были сложены на груди, левая, сжатая в кулак, держала тонкую, как лучина, восковую свечку.
– Открой окно, – приказал Иван Степанович сыну. – Пускай летит…
Окно пришлось выставлять.
Больше ничего решили не трогать.
На сороковой день Степан и Иван Степанович снова зашли в келью. Женщины тем временем застилали скатертями могилки. Решили помянуть всех.
За столом у печи сидел человек в солдатской шинели и солдатских сапогах. На лавке лежал вещмешок. Видно было, что солдат только-только вошёл сюда, даже дверь за собой притворить не успел. Густая чёрная с проседью борода скрывала черты лица, но глаза Иван Степанович узнал сразу.
– Георгий Алексеевич! Неужто вы?
– Я, Иван Степанович. Как видишь, я. А где Нил?
Иван Степанович перекрестился на образа и сказал:
– Сороковины сегодня по Нилу. Вот, помянуть пришли. А мы со Стеней зашли лампадку погасить.
С улицы вместе с солнечным светом в келью приникал детский голосок. Это Тоня пела песню.
– Тонюшка уже поминает, – покачал головой Иван Степанович. – Пойдёмте-ка и мы. Бабы все могилки застелили. И Нилову. И Пелагеину. И Анна Витальевны. И неизвестной.
Радовский медленно встал из-за стола. Нет, ему не показалось, хозяин хутора произнёс имя человека, в котором сохранялся смысл и его жизни.
– Анны Витальевны? Вы сказали, Анны Витальевны?
– Да, Георгий Алексеевич. Теперь у нас три могилки. А вы, я гляжу, ничего и не знали.
– Господи, Аннушка… Погубил я тебя…
Радовский повалился грудью на стол, зарыдал. Давно он так не рыдал. С кончины родителей. Целая жизнь прошла.
– А где сын? Алёша где? – наконец очнулся он и с надеждой посмотрел на Ивана Степановича и Степана.
– Живой ваш сынок. В Прудках, в бороницынском доме живёт. При Зинаиде, Пелагеиной сестре. Пятым едоком. Там он теперича, ваш Алёшка, и сын, и внук. Ничего, хорошо живёт. Пётра опять при хлебе, председательствует в колхозе. А у хлеба не без крох… Так что не голодает ваш сынок, Георгий Алексеевич.
Радовский покачал головой. Сказал:
– Повидать его хочу.
– Повидаетесь. Только торопиться не след. Надо всё обдумать сперва.
– Вы, Иван Степанович, лампадку не гасите.
Иван Степанович кивнул и тут же поинтересовался:
– Вы к нам как в этот раз, с автоматом? Или без оружия?
– Кончилась моя война, Иван Степанович.
– Понятно…
Спустя некоторое время вышли и побрели к могилам.
На трёх могилках кресты уже потемнели. На четвёртой стоял свежий.
– Та, – указал Иван Степанович на одну из могил.
Радовский подошёл к могиле, застеленной белой скатертью, и лёг рядом.
«Смерь в дому моём и в дому твоём…»
В конце мая сорок пятого года один за другим стали возвращаться в Прудки мужики.
Поезд на станцию приходил во второй половине дня, а к вечеру на Андреенском большаке появлялась одинокая фигура человека.
И тогда деревня замирала, гадая, в чей дом возвращается счастье.
Ещё зимой, на Рождество, Улита спросила бабушку Евдокию Федотовну:
– Баба Дуня, а когда придёт папка?
– Когда война закончится. – И Евдокия Федотовна погладила внучку по густым русым волосам, в которые Зинаида вплела алую шёлковую ленточку.
– А когда война кончится?
– Весной, – сказала старуха. – Когда снег сойдёт и жаворонки прилетят, тогда и война закончится. И сразу папка наш домой придёт.
– Я знаю, по какой дороге папка придёт, – сказал Алёша, всё это время молча сидевший рядом. – Вон по той. Да, бабань? – И он указал в среднее окно, выходившее на Андреенский большак.
– Да, Алёшенька.
Евдокия Федотовна посмотрела на притихших детей и перекрестила среднее окно, на которое в эту минуту смотрели пять пар детских глаз.
– Я первый увижу папку, – сказал Федя.
– Нет я, – толкнул его младший, Колюшка.
– А я быстрее всех побегу к нему! – нашёлся Алёша.
Улита и старший, Прокопий, промолчали.
– Баба Дуня, а давайте все вместе закрещивать окно, чтобы папка поскорей в нём появился, – сказала вдруг Улита и перекрестила окно по его чёрным заиндевелым переплётам.
И дети по очереди стали закрещивать среднее окно, в верхнюю фрамугу которого, как белую полынью, виднелась синяя полоска дальней дороги. Им казалось, что зима никогда не кончится, что дорога на Андреенки и окрестные поля никогда не очистится от снега.
Но весна приходит всегда.
Пришла и эта.
Но сперва шли дни и дни. Порой скучные, когда подолгу приходилось ждать с работы маму Зину. Приходила она, как всегда, усталая. Не всех успевала поцеловать и обнять. Ложилась на кровать и тут же засыпала.
Наступила весна. С пригорков согнало снег. Вздулись и пошли реками ручьи. Прилетели жаворонки. Солнце стало теплей и поднималось оно раньше, чем просыпались дети. Даже раньше Прокоши, который утром уходил в школу и возвращался только после обеда. Всё происходило так, как обещала бабушка Дуня.